Роман Шмараков - К отцу своему, к жнецам
50
16 августаДосточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться
Не ловчий меня, но я его ловил сегодня, желая дослушать его рассказ: когда они покинули Кипр, как добрались наконец до Святой земли, что было там сказано и совершено; странно мне было, что он, хранящий столь драгоценные вести, избегает меня, словно я цены не знаю его сокровищам и хочу скорее осквернить их, чем дивиться их виду. На дворе же у нас «Хаос разлился», ведь нынче впервые по своем возвращении наш господин пожелал отправиться на охоту: легко мне было в этой толчее потерять человека, словно в густой дебри, однако подстерег я его и большие усилия приложил, убеждая не откладывать дело, – он же, успевший поутру выпить вина, с редкой настойчивостью мне противился, выставляя причиной спешные сборы, но наконец, видя, что иначе ему не выбраться, уступил моим настояниям и начал такую речь:
«И вот наш господин остался на острове, как было сказано, поскольку король Англии просил его об этом; и вышло так, что стояли они в помянутой крепости Шерине, а неподалеку от нее был прекрасный густой лес. И вот один из тех рыцарей, что были там, – звали его Гильом, и он был владетелем Дарньи и других мест – говорит нашему господину: «Почему бы нам не потешиться, коли есть такой случай? Давайте-ка, пока солнце еще не очень высоко, кликнем людей, повесим на шею рог и поедем вон в тот лесок: сдается мне, тамошних кабанов давно никто не тревожил». Нашему господину не по сердцу была эта затея, но на все его доводы, что-де места им плохо известны, а греки в окрестности питают к ним вражду и ждут лишь удобного часа, тот лишь твердил, что бояться тут нечего и что греки ни на что не отважатся. Много разного было между ними сказано, но кончилось тем, что наш господин, чтобы его не обвиняли в малодушии, кликнул слуг и велел собираться. В скором времени они вскочили на коней и выехали из замка. Вот они подъехали к лесу, беседуя о разных вещах, и на краю его увидели человека, который пас свиней: это был высокий детина безобразного вида. Волосы его торчали, как иглы у ежа, ноздри были больше глаз, зубы широкие, на плечах овчина, в руках дубина, а свиньи у него – худые и щетинистые. Стоял он и смотрел на рыцарей и собак исподлобья, и облик его был не то чтобы приветливый. Гильом де Дарньи, подъехав ближе, говорит: «Помогай тебе Бог, добрый человек!» Пастух отвечает: «И вас благословит Господь, если вы немедля отсюда уберетесь». «Это почему?» – спрашивает Гильом. Тот говорит: «Вы, верно, ничего не слышали про этот лес». «Нет, – отвечает Гильом, – у нас за морем его слава еще не разошлась; поведай нам, будь добр, а мы перескажем другим». «В этом лесу, – говорит пастух, – спокон веку живет демон, которого прежде почитали, а теперь нет, и я вам скажу, что никто отсюда не уходил поздорову. Поворачивайте-ка своих коней, пока не поздно». Гильом на это: «Разве мы можем уехать, не пожелав здоровья хозяину рощи? Если узнают, что мы так себя повели, о нас подумают дурно. Скажи нам, добрый пастух, как свидеться с этим демоном, о котором ты говоришь». Пастух отвечает: «Поедете этой тропкой, никуда не сворачивая, и доберетесь до пещеры, перед которой бьют два ключа. Там вам надобно будет, если вы решили погубить свою душу, зачерпнуть из одного и вылить в другой, а дальше все сделается само». Гильом кланяется ему самым учтивым образом и проезжает мимо, а за ним все остальные. Когда они отъехали от пастуха, наш господин говорит: «Я думаю, благоразумней было бы послушаться; у этих греков что угодно может быть»; Гильом же смеется и отвечает: «По милости Божией тут покамест не заведено английских лесничих, а все остальное, что нам встретится, я уповаю затравить борзыми и проткнуть рогатиной».
И вот они входят в лес, и сперва им слышно, как пастух стучит по дубу своим посохом, чтобы осыпались желуди, а потом и этот стук затихает. Едут они по лесу, перебираясь через черные ручьи, не видя следов зверя, не слыша пения птицы, а в глубине чащобы вспыхивают какие-то огни. Наконец выехали на поляну, на которой, как им было обещано, виднелась пещера, черная и глубокая, а перед нею под корнями каштана били два ключа. Наш господин велел достать его чашу, ведь они взяли с собой всякой еды и вина, чтобы не терпеть голода, если ускачут неведомо куда и будут долго выбираться. Надо вам сказать, что это была чаша, подаренная ему королем Иерусалимским, несравненного вида, украшенная самоцветами и жемчугами: у нее на дне был выложен крест, который делается виден, только когда выпьешь чашу досуха. Так вот, он велел дать ему эту чашу и, взяв ее в руки, сказал, что негоже потчевать здешних хозяев из чего придется; с тем он зачерпнул из одного ключа и вылил в другой, как было велено. Тогда все, кто там был, начинают оглядываться и задирать головы, ища, не появится ли что-нибудь: но ничего, только ветер поднимается и клонит верхи деревьев».
Тут мой рассказчик, понурив голову, начинает бормотать, а я еле слышу, – о смятении, о стыде, о брошенной чаше на поляне: Эдип не угадал бы, что там вышло. Я приступаю к нему, как к осажденному замку, вопрошая: что там? увидели ли кого? отчего бежали? – но он, проглотив половину рассказа, чудесным образом оказывается уже подле замка Шерине, вместе со всеми прочими, насилу переводя дух, и слышит только, словно над лесом, покинутым ими,
грохочетнеба громадная дверь —
а что было до этого, никак у него не добиться: на мое удивление этот хмельной человек так сторожит свою речь, словно не Либер, но Лигер течет в его жилах. Оставив этот труд, я говорю: расскажи хотя бы, что было потом: как выбрались вы с Кипра, куда дальше отправились; а он отвечает: «Через день наш господин оставил крепость Шерине, взяв с собою всех своих людей, и поскакал прямиком в Лимезон, где нашел в порту большой корабль, только что из Палестины. Там были итальянцы, которые рассказали ему, что пилигримы наконец одолели сарацин и вошли в Акру и что при ее осаде было совершено много прекрасных подвигов и там скончались граф Тибо, сенешаль короля Франции, и граф Першский, и граф Фландрский, и многие другие славные мужи, и что король Франции оставил Акру и отплыл из нее в день св. Германа. И наш господин просил итальянцев, чтобы они взяли его вместе с его людьми на корабль, и они сделали это; и мы доплыли обратно без особенных приключений, и высадились в Генуе, а оттуда двинулись в свою землю». Так заканчивает он рассказ и с необыкновенной горячностью просит меня, чтобы я не писал об этом, если не хочу никому плохого, и что никому не на радость и не на славу все то, что он сегодня мне поведал. Тут уж я вижу, что придется его отпустить, не выпытав всего, что меня волновало: ведь что услышишь дельного, когда уже рожок трубит и собаки вьются под ногами.
51
16 августаДосточтимому и боголюбезному господину Евсевию Иерониму, пресвитеру Вифлеемскому, Р., смиренный священник ***ский, – о Христе радоваться
Оказался я в крайней тесноте и не знаю, куда повернуться. Если скажу, что следует сказать, боюсь, окажется это обидой для тех, под чьим кровом я живу, и обвинят меня в том, чего я не хотел; если промолчу, то, по слову Иова, уста мои осудят меня. Вот, выхожу к пажитям священного Писания, иду к патриархам, поднимаюсь к вождям, спускаюсь к судьям, озираю жизнь святых царей, пророков и священников и ни единого не обретаю, кто предавался бы ловитве, по твоему слову, о блаженный муж: «О святом рыбаке я читал, о святом охотнике – нет»: если же святой Евстахий, как упоминается, был некогда охотником, так и Матфей был мытарем, и Павел гонителем. Нимрод, охотник сильный пред Господом, создал Вавилон в земле Сеннаар, где совершилось разделение языков; Исав, прилежа занятию ловитвы, лишился первородства и отеческого благословения. Если же посмотрим на изобретение и начало охотничьего искусства, откроется, что оно от истоков своих осквернено: ведь сего ремесла изобретателем был род фиванский, мерзостный отцеубийством, ненавистный кровосмешением, знаменитый обманом, славный вероломством. Не лучше и начало птичьей охоты, хоть не от срама произошедшей, но от великой скорби: ведь первым Улисс, как пишут в историях, ввел в Греции хищных птиц, обученных на ловлю, ради утешения тем, чьи отцы погибли в троянской брани, однако сам не захотел, чтобы его сын предавался этой забаве. Вспомним и замысел Париса, из которого вышло все постыдное, что только может выйти из одной мысли: и осквернение брачного одра, и поругание гостеприимства, попрание божественного закона и народного права, и десять годовых кругов Феба, видевшего у своих стен гибель стольких славных мужей: подлинно, вот пламенник малый, коим сожжен целый город! А ведь на ловитве родилась эта мысль, из глуши лесной возникла: в час, когда солнечный жар возрос и погоня за быстрой дичью его утомила, ушел он от своих товарищей в глубокую дубраву, где ему, задремавшему в тени высокого лавра, явились богини со своей распрей, явилась и Киприда, улыбкой золотою обольстила, пленила дивными рассказами, уволокла в преисподнюю. Но возразят, что многие, кого славит древность, предавались этому занятию непостыдно. Что скажем?